п о э з и я    —    д е л о    в с е х

 

 

ЛУННОЕ ЗОЛОТО
(Некоторые соображения о стихотворении Шарля Бодлера "Лебедь", об императиве нищеты и о таинстве обреченности)

 

"Andromaque, je pense a vous" — "Андромаха, я думаю о Вас". Так начинается знаменитое стихотворение Шарля Бодлера "Лебедь". Евгений Головин, гениальный знаток творчества "проклятых поэтов", указывал на то, что величие Бодлера проявляется уже в обращении к Андромахе на "Вы". С самого начала этих строф обнаруживается вибрация дистанции, которая является смыслом всего стихотворения. Это — дистанция между поэтом и Вдовой, символом Абсолютной Печали. Одновременно, это дистанция между самой Вдовой и утраченной полнотой брака с героем Трои. Трое покровительствовал Аполлон, гиперборейский бог. В победе ахейцев — триумф банального. Поражение Трои — утверждение великой дистанции и начало парадокса. Афродита — прекрасней Геры и тоньше Паллады... Даже если за это заплатят гибелью великого города... Потомки Трои, изгнанники, скитальцы позже основывают Рим. И мстят. "Илиада" не закончена. Римский пурпур дописал еще несколько томов, но этот царственный пурпур вскормлен скорбью, острым ощущением утраты, нищеты, обездоленности. Ромул и Рем, несчастные подкидыши, из-под звериных сосков поднимающиеся для покорения вселенной.

Андромаха, некогда жена славнейшего мужа, отданная на произвол мелкого ахейского тирана. Это — Пистис София, упавшая в бездну материи из светового Эона, это — изгнанная Шекина, лишенная внимания Короля. Мысль об Андромахе будит в Бодлере другое воспоминание — воспоминание о лебеде. Гордая белая птица, сбежав из клетки дешевого зверинца, влача свои крылья по грязной пыли, в пересохшем ручье в отчаянии вздымала пыль, изгибая снежную тонкую шею.

Charles Baudelaire

  LE CYGNE

I

Andromaque, je pense a vous! — Ce petit fleuve,
Pauvre et triste miroir ou jadis resplendit
L'immense majeste de vos douleurs de veuve,
Ce Simois menteur qui par vos pleurs grandit,

A feconde soudain ma memoire fertile,
Quand le traversais le nouveau Carrousel.
— Le vieux Paris n'est plus (la forme d'une ville
Change plus vite,helas!que le coeur d'un mortel);

Je ne vois qu'en esprit tout ce camp de baraques,
Ces tas de chapiteaux ebauches et de futs,
Les herbes, les gros blocs verdis par l'eau des flaques
Et, brillant aux carreaux, le bric-a-brac confus.

La s'etalait jadis une menagerie;
La je vis, un matin, a l'heur ou sous les cieux
Froids et clairs le Travail s'eveille, ou la voirie
Pousse un sombre ouragan dans l'air silencieux,

Un cygne qui s'etait evade de sa cage,
Et, de ses pieds palmes frotant le pave sec,
Sur le sol raboteux trainait son grand plumage.
Pres d'un ruisseau sans eau la bete ouvrant le bec

Baignait nerveusement ses ailes dans la poudre,
Et disait, le coeur plein de son beau lac natal:
"Eau, quand donc pleuvras-tu? Quand tonneras-tu, foudre?"
Je vois ce malheureux, mythe etrange et fatal,

Vers le ciel quelquefois, comme l'homme d'Ovide,
Vers le ciel ironique et cruellement bleu,
Sur son cou convulsif tendant sa tete avide,
Comme s'il adressait des reproches a Dieu!

II


Paris change, mais rien dans ma melancolie
N'a bouge! Palais neufs, echafaudages, blocs,
Vieux faubourgs, tout pour moi devient allegorie,
Et mes chers souvenirs sont plus lourds que des rocs.

Aussi devant ce Louvre une image m'opprime:
Je pense a mon grand cygne, avec ses gestes fous,
Comme les exiles, ridicule et sublime,
Et ronge d'un desir sans treve! Et puis a vous,

Andromaque, des bras d'un grand epoux tombee,
Vil betail, sous la main de superbe Pyrrhus,
Aupres d'un tombeau vide en extase courbee;
Veuve d'Hector, helas! et femme d'Helenus!

Je pense a la negresse, amaigrie et phtisique,
Pietinant dans la boue, et cherchant, l'oeil hagard,
Les cocotiers absents de la superbe Afrique
Derriere la muraille immense du brouillard;

A quiconque a perdu ce qui ne se retrouve
Jamais!jamais! a ceux qui s'abreuvent des pleurs
Et tettent la Douleur comme une bonne louve!
Aux maigres orphelins sechant comme des fleurs!

Ainsi dans la foret ou mon esprit s'exile
Un vieux Souvenir sonne a plein souffle du cor!
Je pense aux matelots oublies dans une ile,
Aux captifs, aux vaincus!... A bien d'autres encor!

"Вода, когда же ты хлынешь?

Когда же ты засверкаешь, молния?"

Небеса пусты и невзрачны. Лишь дым с парижского вокзала оживляет их безразличный холод. Возможно, обесчещенная, проклятая, райская птица бросала вызов самому Богу...

"Я думаю о негритянке, исхудавшей и чахоточной,

Топчущейся в грязи и ищущей безумным глазом

Отсутствующие пальмы великолепной Африки

По ту сторону бесконечной стены тумана..."

Андромаха, Белая Вдова, Белая, как бежавший из зверинца, но обреченный лебедь, становится Черной Женщиной, о которой пророчествуют загадочные слова Библии: "Я черна, но я прекрасна". Африка — черная родина черных людей. Кеми, черная земля, королевское искусство... В другом месте Бодлер говорит: "для тебя я все золото превращу в свинец". Всю луноглазую и туманную Европу — в роскошную Африку. Некоторые комментаторы считают, что здесь Бодлер намекает на свою темнокожую возлюбленную. Кто знает, сливались ли в его абсолютном сознании земная женщина и великий алхимический принцип?

В первом посмертном издании "Цветов Зла" Теофиль Готье писал, что Бодлер принадлежал к людям, которые думают сложно, а потом в тексте или беседе стараются упростить продуманное, чтобы сделать его понятным. (Это не всегда им удается). Большинство людей, наоборот, мыслит банально, но иногда, чтобы казаться умными, сознательно усложняет свои примитивные построения. Быть может, "негритянка" Бодлера — это и символ, и конкретная, живая актриса одновременно. А может быть, она еще при этом и нечто третье? "Тайная посланница звезды Бетельгейзе", например, как сказал бы Жан Парвулеско.

"Проклятых поэтов" магически притягивала нищета, скорбь, обреченность, обездоленность. "El Desdichado" Нерваля и его "Христос в Гефсиманском саду" — мистический манифест всех "проклятых". Меня поразила деталь кончины Нерваля — он повесился на улице, ближе к утру, когда небо уже начинал заливать безобразно свежий рассвет. Лебедь Бодлера ускользнул из зверинца тоже на рассвете — "в час, когда пробуждается Труд". Утро для познавших тайну дистанции часто бывает невыносимым. Королевских детей раньше прятали в погреб, а герметики предупреждали, что материю философского камня нельзя подставлять солнечным лучам — в противном случае Великое Делание будет сорвано. Когда луч псевдозари непреображенного, ветхого мира падает на "аквитанского принца, чья башня разрушена" ("El Desdichado") он страдает, как трансильванский вампир.

В поэзии логика обратна логике обыденного. Тот, кто спасается от бури и достигает берега^ проигрывает и теряет все. "Потерпевший крушение" — вот истинно выигравший. Поэт, как Шива, выпивший яд Калакуту на дне мирового океана, заворожен самой низшей точкой Бытия. Он провидит в ней спасительную мистерию. Дно Зла дает поэту эталон для измерения онтологии, вкус метафизической дистанции, постижение пропорций. "Непроклятые" боятся Дна. Они всячески избегают его. Но оно подтачивает их изнутри, пока не выест душу. Нет ни одного святого, который миновал бы искушения Ада. Нет ни одного спасенного, который не познал бы таинства греха. "Праведники" вне спасения и вне поэзии. Они — исторический антураж, картонные декорации...

"Я думаю о матросах, забытых на острове"...

О грубых и жестокосердых людях, не внушающих никакой симпатии, о глупых и циничных разбойниках, помеченных оспой и шрамами... Но, "забытые на острове", они преображаются. Если бы они они спокойно плавали на своих кораблях, их жалкие душонки ни на волос не изменили бы могучего и бессмысленного хода Судьбы. Однако их просто забыли на одном из островов. Может быть, капитан посчитал, что их разорвали дикие звери, или кто-то просто высадил их там в наказание за разбой или неудавшийся бунт... Может быть, они налетели на рифы... Как бы то ни было, о них "забыли". Безнадежные, неизвестные никому, брошенные, бессмысленные в прошлом и будущем, безымянные и не любимые, "проклятые" они входят прямо в центральные врата Бытия, куда путь заказан даже избранным. Дистанция, которая отделяет их от Большой Земли, абсолютна. Они — в центре Ада. По ночам ангелы смотрятся в их расширенные от ужаса зрачки и пугаются отсутствия в них своего отражения...

"Я думаю о матросах, забытых на острове,

О пленных, о побежденных!... О многих других!"

Быть отверженным, пленным, побежденным, забытым — великая награда, которую Дух дает "своим". Данте, как и тамплиеры, никогда не улыбался. Некоторые говорили, что это потому, что он побывал в Аду. Кто-то возразил, очень точно, что, напротив, он не улыбался потому, что побывал в Раю и, смотря на землю, безмерно скорбел. Мальдорор Лотреамона тоже не мог улыбаться. Тогда он взял остро заточенный нож и взрезал себе кончики губ. Посмотрев на себя в зеркало, он нашел, что улыбка получилась неудачной... Улыбка — грех против Духа. Тот, кто улыбается, не думает об Андромахе. Тот, кто не думает об Андромахе, вычеркнут навеки из таинственной книги Света. О забывающем о нищете не помнят и нищие, люди-никто, люди, больниц, тюрем, притонов, ночлежек, помоек и подвалов, которые, однако, явятся грозными присяжными на Страшном Суде.

Но кто такие "другие", о ком думает великий Бодлер? Надо ли понимать, что речь идет лишь о новых категориях отверженных, которых он не назвал раньше? Или, может быть, мысль об Андромахе привела его к какому-то порогу, за которым начинается встреча с "невыразимыми", с теми, чье страдание так велико, что само имя их разрушило бы хрупкий мир вокруг нас? Говорят, Франциск Ассизский увидел в свои последние дни самую страшную картину мира — распятого и рыдающего Херувима, зависшего над холмом на сером облаке. А какую фигуру видел в свой последний миг полузадушенный Жерар де Нерваль?

На фоне неподлинного рассвета чья-то тень стала перед его взглядом... В ней не было ничего обнадеживающего...

Американцы посадили своего соотечественника, самого великого поэта Америки, Эзру Паунда, в клетку. За то, что ему, как и Блэйку, было очевидно, что деньги и богатство — самое страшное зло, а бедность, справедливость и чистота — величайшее благо. "Еще поют петухи в Мединасели" — написано на единственном в мире памятнике Паунду, находящемуся в испанской провинции Сория. Все обездоленные мира совершают туда мистический пилигримаж. Что чувствуют они, стоя там, в простой испанской деревушке, где никто не знает, в честь кого поставили этот странный камень итальянский принц Иванчичи и чилийский нацист Серрано. Его поставили во славу их собственной бедности и простоты, их незначимости, их обреченности... Великое и гениальное связано таинственными узами с малым и простым. Это — помазанность общей Печалью, единой и неделимой Печалью "гефсиманской ночи".

Все аватары Вишну в индуизме заканчивали свое полное подвигов воплощение безмерной, нечеловеческой тоской... Рама не радовался вновь обретенной Сите, а Кришна бродил в одиночестве по гнилым тропическим зарослям... Иисус пережил в Гефсиманском саду нечто невыразимое, о чем догадался, наверное, только Нерваль.

"Tout est mort, j'ai parcouru les mondes..." ("Все мертво, я прошел все миры...")

Есть древняя легенда о первом Святом, Хозрате, который был некогда другом самого Бога. Но однажды, он спросил Бога: "Почему существует Ад, и почему не вся вселенная, сотворенная Тобой, прекрасна?" Бог прошептал ему на ухо ответ, который его не удовлетворил. Хозрат задал свой вопрос еще раз. Бог еще раз ответил. После третьего раза Хозрат взял свой меч и воскликнул: "Ты не знаешь ответа! Я буду сражаться с Тобой!" Друг Бога стал на сторону обездоленных, проклятых, "потерпевших крушение", на сторону "худых сирот, сохнущих, как цветы", на сторону Андромахи, на сторону Гектора, на сторону Трои. Он выступил против Зевса. Он имел на это все основания. Эту легенду рассказал Гейдару Джемалю таджикский суфий, который ухаживает за могилой Хозрата, "Хозрати Бурх". До сих пор местные мусульмане чтут Хозрата как своего Святого.

Все меньше и меньше тех, кто думает об Андромахе... Все меньше и меньше тех, кто думает "о многих других", "a bien d'autres encor".